Когда зашло солнце, то вода в реке стала черной, как аспидная доска, камыши сделались жесткими, серыми и большими, и ближе пододвинул лес свои сучья, похожие на лохматые лапы.
Запахло прелью с близкой топи, протяжно и жалобно пискнуло в лесу, и потом долго стояло в ушах острое, как булавка.
А под ногами и около, в сухих листьях, зашуршало, зашевелилось и потянулось дальше, вдоль берега, что-то невидное и пугливое.
Потом как-то незаметно стало темно и узко, как на дне колодца.
Маленькие ребятишки, Филька и Антонина, брат и сестра, ловили раков.
Ловил собственно Филька, как старший. Он забрасывал колпачки на длинных бечевках и вытягивал их быстро-быстро, проводя между камышами. Антонина, серьезная, худенькая, ходила за ним с кошелкой и выдирала раков из сеток, как колючки из платья, неловко натыкалась пальцами на колючие клешни и вскрикивала.
- Чего орешь! Нежная, - ругал ее, как взрослый, Филька. Ему было десять лет, ей шел девятый.
К вечеру раки стали ловиться лучше, точно в черной воде им было привольнее и веселее, и они ползали по таинственному дну, сами таинственные и страшные.
И временами ребятам казалось, что они видят их на дне, медлительных и важных, видят, как они ползут и облепляют в колпачках наживу, жадные, как стая собак.
И не хотелось уходить, и было жутко одним.
На большую корягу, торчавшую из воды справа, ближе к середине реки, сел зимородок и долго сидел неподвижно и задумчиво. Потом вдруг пугливо свистнул и замелькал над водой.
Ударила на том берегу большая рыба, резко, точно пастушьим кнутом, и покатились маслянистые круги на этот берег.
- Сом! - тихо сказала Антонина.
- Ишь, не сом, а вовсе щука... Тебе все сом! Какая сомовая! - отозвался Филька, тоже тихо, и тут же громко кашлянул и сплюнул набок, как большой.
Лес на том берегу стал сплошной и густой и дымился от воды снизу, а вверху вырвались из него кое-где угольно-черные косяки и молчали, въевшись в небо.
Засновали летучие мыши. Были они совсем как птицы, только беззвучные и видные на один момент: неизвестно, откуда брались, и неизвестно, где пропадали.
- Зачем они? - спросила Антонина.
- Чего зачем? - обернулся Филька.
- Летают-то?..
Филька догадался, но счел нужным проворчать, как большой:
- Летают и все... То-оже, скажи, пожалуйста, не нравится ей, - зачем летают... Что же, ты им сидеть прикажешь?
В один колпачок попало сразу четыре рака, три крупные, один мельче, мягкий, с молодой скорлупой.
- Вот они как пошли! - ликовал Филька. - Теперь пойдут!.. Теперь, еще немного посидеть, они вон как пойдут!.. Самый лов начался.
Что-то тихо дышало на них сзади из-за толстых мшистых дубов, дышало ядовитой сыростью и густым запахом смерти от гниющих листьев.
Над рекой протянулись мосты из теней, и по ним на этот берег шло что-то оттуда, издали, из того леса, казавшегося еще более старым и огромным, чем этот, и, приходя сюда, шушукалось за их спинами.
Камыши вблизи стояли сухие и колючие, и неприятно было, как наискось, все острыми углами к воде, торчали их поджатые листья, точно лошадиные уши.
- Бу-у... бу-у... - завела где-то недалеко выпь.
- Что это? - спросила Антонина.
- Бучило, - ответил Филька.
- Пойдем домой, - несмело запросила Антонина.
- Ладно... Самый лов начался... поспеешь, - ответил Филька.
Он снял с головы , почесался и надвинул его на глаза. Вынул колпачок, - опять четыре рака, и все большие, но когда забрасывал его снова в воду и он щелкнул по воде, захлебнувшись, показалось, что это утонул не колпачок с железным прутом, а кто-то живой.
Какие-то всхлипывающие звуки, влажные и робкие, приплыли издалека по воде, точно кто-то ехал там на лодке, а молодая осинка в стороне, узенькая и черная, стала совсем как человек, очень высокий и очень прямой: подошел к берегу и смотрит на воду.
- Вон глянь-ка! - шепнула Антонина и показала на нее робко согнутым пальцем.
- Ветла, - сказал Филька тихо и тут же громко добавил: - Ветла, и боле ничего.
Все изменялось кругом, изменялось на глазах и незаметно, точно колдовство совершалось. Ходило кругом лесное и колдовало и развешивало занавески из речного тумана над тем, что было вдали, и перетаскивало эту даль сюда, как кошка котят, отчего здесь вблизи становилось густо, черно и душно.
Все шелестело и возилось что-то в лесу, точно огромные стаи галок или других таких же крикливых черных птиц садились там на ночлег на ветках и никак не могли усесться.
В кошелке шептались раки - шу-шу-шу-шу... Их было уже много. Филька досчитал до сотни, а потом перестал считать. То, что они шептались там на дне, было зловещим от темноты, как колючая угроза.
И грозились камыши, поворачивая пухлые головы, и черная коряга, на которой сидел зимородок, была насупленная и тоже грозилась.
Недалеко от нее плеснула рыба, и в сиянье кругов показалось, что коряга плыла, раскачавшись, рогатая, мокрая.
Прежде, когда было видно, хотелось есть, теперь было только страшно. Проползало что-то лесное мимо, глядело сквозь глаза в душу, и начинало холодеть под сердцем; думалось о теплом сеновале, ярком подсвечнике в церкви перед большой красной иконой, о широкой тятькиной бороде.
Или представлялся скрипучий воз, в него можно было лечь и ехать и закрыть глаза, чтобы не видеть ни реки, ни леса. Поднималась сырость откуда-то со дна реки и из трещин земли, сырость душная и плотная, заползавшая прямо в горло, как печная сажа.
Свивалось и развивалось что-то, выползало из напыженных притаившихся кустов, капало большими мягкими каплями с висевших над головой закрученных шершавых веток; шуршало осторожно и тихо камышами то ближе, то дальше.
- Это что? - спросила Антонина.
Филька посмотрел на нее и на лес, подумал и ответил:
- Что, что? Тебе все - что это?.. Стой и молчи!..
Около самого берега в воде сломанные камышинки отчеканились хитрым переплетом, точно кто-то сплел из них сетку и придавил воду, но вода смотрела сквозь ячейки сетки прищуренными глазами и мигала ими, молчаливо, но было понятно.
И страшно было.
Страх ходил около и ткал паутину, загребистый, как паук.
Казалось, что на босых ногах что-то налипает клейкое, чтобы приворожить к земле, и ноги заметно немели все выше, выше.
Налетела дикая утка, плеснула крыльями возле самых камышей - фрр, испуганно ударила в воздух грудью и пропала в темноте. Темнота расступилась было и вновь сомкнулась.
Заквакала вдруг лягушка раскатисто и звучно на целый лес, точно лошадь заржала, потом как-то сразу оборвала, и опять стало тихо.
Луна еще не всходила, но звезды уже прихлынули к земле и заткали небо частой сеткой любопытных глаз, отчего внизу стало еще душнее, точно колодец прикрыли крышкой с узкими дырочками для света; и сразу захотелось на свет.
- Пойдем домой, - тихо потянула Фильку за рукав Антонина.
Из-под платка на Фильку глядело странное, незнакомое теперь в полутьме маленькое лицо Антонины, и Антонина не узнала Филькина лица, только был Филькин, выгнутый, как кошачья спина, на затылке.
Филька оглянулся. Лес кругом был близкий и темный, как высокие стены, и все что-то дрожало в нем, шевелилось, укладывалось и опять вставало. Где-то треснула сухая ветка. Стало холодно. Сдавило глотку.
- Сейчас пойдем, - сказал он чуть слышно.
Дико заблеял вдруг кто-то на дубу над головой... Ястреб? Совы?
Что-то острое режущей змейкой прошло вдоль спины, точно чей-то коготь. Антонина ухватилась за Филькину рубаху и не выпускала ее из рук. Филька нагнулся над водой вынуть колпачок, и нагнулась Антонина, и оба увидали вдруг, вздрогнув и застыв, как недалеко, в трех шагах от них, за камышами поднялась из воды зеленая тинистая человечья голова, старая, яркая, как сноп зеленых молний, фыркнула и поплыла к ним; потом рука взмахнула, тонкая, с длинными пальцами.
Вскрикнули и побежали оба... И это не они бежали там по изгибистой лесной тропинке, спотыкаясь на корни; они забыли, что это они, что они бегут, что впереди село; бежал, раздвоившись, безликий страх, а за ним гналась, хохотала тайна, и кричал лес, и падало, как гремучие железные листы, небо, и дыбилась и трескалась земля, и два вихря, один ледяной, другой из огненных искр, обвивались около и дули в щеки, а в глазах все стояла тинистая зеленая человечья голова, фыркающая, плывучая, и тянулись тонкие руки. Руки были впереди и с боков, жесткие и липкие, обхватывали, отпускали, хватали вновь: это лес кидался на них со всех сторон и загораживал дорогу.
- Го-го-го-го! - кричало снизу из оврага...
- Го-го-го-го! - отзывалось вверху в темноте. Аукало зеленое... Качалось, плясало и падало, прямо перед глазами, быстрое, яркое, как звезды...
Рвануло за платье сзади, схватило за ноги... Охрипло горло от крика... И все голова, тинистая, страшная голова, продиралась сквозь камыши, фыркала и плыла ближе-ближе, вот схватит. И дышало так звучно искрами и льдом, ядовитым туманом и смертью от прелых листьев.
Они сидели в избе дрожащие, безъязыкие...
Бубнили что-то губы, точно с мороза, и плакали глаза.
Рыжий бородатый Кирик огромными руками держал перед ними маленький ночник, от которого ползли сонные, жмурые, красноватые лучи, а суетливая Маланья, его жена, их мать, обняла дрожащую голову Антонины и причитала:
- Баунька, баунька! Кто тебя испужал, маленькую? Кто испужал, лиходей?.. Что молчишь, сидишь, горе мое? Скажи словечко!
Кирик бормотал сокрушенно: "Вот грех! Вот грех тяжкий!" Слова вязли в его волосатых губах, глухо звучали, как черепки. Изба была большая, рубленая, и бревна в стенах были тоже лес. На глазах Антонины бревна качались, становились торчком, полукругом, одни ближе, другие дальше, дальше, - вот и сучья тянулись как лапы, и гоготало зеленое, и росла из дальнего угла, где стояло ведро с водой, лохматая страшная голова, яркая на аспиде воды. И, пугаясь снова, Антонина вскрикивала: "Ой, мамка!" - и, вся посиневшая от плача, хваталась за материну плахту. Филька сидел, положив голову на стол, и дергался всем телом, как подстреленный, но с каждым разом все слабее, реже и тише.
Он начинал понимать, что он дома, что лесного нет, что оно там, на берегу, где остались колпачки и раки. И в то же время шумными порывами в голову его влетал лес и кружился там, влажно ревя ветвями.
Вставала жуткая голова, четко отделяясь от камышей. Тогда Филька закрывал глаза, и из них выдавливались и ползли по рукам слезы.
Древняя бабка Марья сползла с полатей. Сухая она была, скрюченная и вся тряслась, испуганная и разбитая долгой жизнью. Морщины шеи вливались в морщины груди, коричневые и прочные, похожие на дубленую кожу. Вся лесная была она, как мшистая дремучая липа, и пахло от нее корнями подземных глубин.
Кто испугал, она знала, и знала, что сделать. Она сновала по избе, деловитая, ворчливая, нашла восковую свечку, растопила на лучине, вылила в чашку с холодной водой.
Прихлынули смотреть, что вышло.
Воск застыл неровными круглыми бугорками, точно кустилась опушка, а в середине вытянулась угловатая капля. Тень от нее на стене вышла загадочной и живою.
- Ведьмедь, - решил простодушный Кирик.
- Ведьмедь где же... больше на волка сходственно, - поправила Маланья. Она знала, хитрая, что про медведей здесь давно не было слышно, а волки водились. Голова бабки тряслась, и крючило руки, но старые глаза были маленькие, и лучистые, и довольные, точно нашли белый гриб, далеко запрятанный под желтыми листьями.
- Вот они рожки, вишь, рожки, а вот борода козлиная. Стало быть, весь он, как есть, и вышел, воск - святое дело. Вишь, как явственно вышел...
И добавила пугливым шепотом:
- Шишига лесная!
Долго прыскали ребят крещенской водой, бормотала что-то заговорное бабка, носил обоих Кирик на огромных руках, и подсовывала им молоко с черным хлебом Маланья.
Успокоились и заснули поздно.
Улица была тихая и темная, только где-то далеко на околице выла высоким переливчатым голосом некрупная собака.
II
Филька оправился на другой же день и даже ходил с кучей ребят из села село называлось Милюково - на то же место, на берег реки.
Ясный был день, лес смеялся, и смех был такой простодушный, зеленый, как у стариков после мирского дела, когда они сидят на завалинках, теплые от вина, и курят трубки, утаптывая золу корявыми пальцами.
Звенели ребячьи голоса, и эхо бросало их далеко в чащу черемух и орешника.
Веселые были камыши на реке, и веселая была река в рамке отражений, но ни колпачков, ни кошелки с раками на том месте, где их бросил Филька, не было.
Это испугало ребят, и они не купались, хотя было жарко, и совсем ушли от реки в лес, а в лесу держались кучкой, рвали красную костянику, слушали, как служили обедню дубы, и пришли домой еще засветло и не тропинками через топь, где ближе, а по наезженной широкой дороге.
Антонина осталась порченой.
(продолжение здесь )
|